Объяснительная записка
Всем, посетившим этот текст.
Приходили люди, что-то говорили, чем-то угощали, куда-то везли, пели, возвращались, угощались, пили, спали, наследили, ушли.
Либо ушли (не Ли Бо, Уш Ли, а либо ушли, а, вернее, любо ушли, любо, что…). В общем, ушли. Они ушли, следы остались. НАСЛЕДИЕ. И остался я разгребать все это наследие. Сел за стол, взял листок и стал селить в него слова, раскладывая их no-порядку. Приставляя к ним ярлычки: во-первых, во-шестых, и наконец, если можно так выразиться.
Я не писатель в смысле долга перед кем бы там ни было. Я графоман, стихоман, стихоплет, словоед, словом, пьян. Пьян словом. И этого достаточно. Что мне почтеннейшая публика - дырка от бублика. Я готов отвесить ей поклон, поклониться в пояс. И возвернуться в свой гон, в свой полис. Полис слов. Гон слов. Лов гонцов. Полигон слова. Поли-лов.
Полилов? Саша?
Александр Николаевич. Здравствуйте, вот мы и встретились. Это я, Ваш единственный ученик. Неповторимый. Упаси Бог повторять такое. Я искренне, письменно прошу у Вас прощения за то, что столько лет морочил Вам голову, обещая неявно оправдать надежды. Неужели же Вы с Вашим умом и знанием не раскусили сразу этого прохвоста, который только притворялся, что умеет брать интегралы и считать на электронной машине. На самом-то деле все у него было случайно. Редкого везения был человек-ученый. Но на это ему было наплевать. Он продался стиху и слову. Словил стиховую горячку. И безуспешно писал. Да и не ждал успеха. Не ради… Да, он был нерадив, но увертлив. Но и это его не спасало. Его засосала прекрасная трясина. И жизнь стала вечной. И жизнь стала Игрой. И игра стала Жизнью. Слова привели меня к Вам, и я почел своим долгом.
Но дальше. Блестящие фразы ждут своего открытия, чтобы стать крылатыми, чтобы летать, парить. Над. Над писательской пошлостью, над зацитанным штампом. Над бездарностью цит-руемого мира. Чтобы, налетавшись до упоения, до разбива, рухнуть к рукам своего создателя, поправить прическу, отряхнуть перья и, может быть, позволить Ему вырвать себе одно разноцветное перышко на память, не с тем, чтобы писать, вы же не гусь, да и он не Пушкин.
Он - создатель летучих фраз, да и только. Он пишет в белом бумажном поле справа налево, с наклоном, синим чернильным цветом. Пишет на выдохе, на полете. Он парит вместе с вами, ибо только один, он один знает, что вы крылаты. И, задохнувшись от недостатка воздуха, от высоты полета, он заменяет букву, одну только букву. В одной голубеющей фразе и… Свободное парение переходит в падение. Падение свободно льющихся слов, падение камнем, хлопок печатью. Сказал, как вырезал, и пал бессловленный. Выжатый цитрус в столовском чае. Подкислил жизнь, набил оскомину. Кто посетители? А-а, студенты. Студентам студень, а чай чайханщику. Ему понятнее, хотя и дальше.
Но продолжаем подъем. Впереди не один перевал еще. Да, я порядочно перебрал и немножечко переврал, но что смог, передал. Переслал. Перевел. Перевел из пустого в дорожное. Из простого в порожнее. Из листов в листья, в Осень… в головокружительный вираж, последний виток с ветки под ноги.
Осенний перевод•полета в шорох… В шуршание. В прощальный букет для маленькой девочки с голубыми бантами. Желтые, бордовые, муругие, гнедые, мухортые, бересклетовые листья и голубые банты. Голубые банты над счастливыми глазами и голубые глаза над счастливыми лентами. Да-да, они счастливы, ведь их доверили детской косичке, а не свадебной машине, не народному ансамблю и даже не коробке конфет. У них есть девочка.
Девочка с букетом осененным… До свиданья, милая девочка, я не успел сказать тебе здравствуй, а словарный поток захватывает меня целиком и поднимает туда, к облакам, в просторы ястребов и орлов…
Орлов? Саша!
Откуда ты? Как занесло тебя к этим буквам? Ну, наливай, старина. За встречу! Грех оставаться трезвым в этот день! В эту ночь! Мы, как китайские поэты, будем божественно пить под луной. Почитаем Ли Бо. И растаем как снег под стихами Су Ши. И на озеро Сиху уйдем, не забыв прихватить вина. И лесной хризантемы цветов по-китайски накрошим в стакан. И ты флейту свою уподобишь свирели земной. И Старик-рыболов, может быть, подпоет вдалеке. А когда просветлеет луна, и начнут в небе звезды редеть, мы уйдем в тихий город послушать там первый трамвай. В полусонном вокзале горячего кофе попьем и уедем курьерами в древний таврический край. С приближеньем зимы он бывает свободен и тих. Утомленный буфетчик нам по двести портвейна плеснет. А на Понте шатаются волны, и в них… Нас с тобой ожидает прогулочный пароход. Хочешь, двинем в Судак, в крепость вольных генуйских стрелков. Будем гладить шершавые камни… Но стоп, промелькнуло знакомое имя.
Стрелков! Женя!
Ну верно, кому же еще на пустынных брегах уходящую вечность спасать. Заносить ее кистью на плотный бумажный листок. И по зрителям сонным, как будто по ветру, пускать.
Оторвись нанемного, дружище. Оставь… Этой вечности мы с Александром набрали портфель. Приобщимся, закусим и вместе отправимся вплавь. К островам дорогих потерь. Ты найдешь уходящие краски. А я, может быть, допишу роман…
Что? Неужто?! Или я непробудно пьян?! В этой шубе! Конечно, Рома! Да снимай ты ее, снимай. А мы, вишь как вышло, дегустируем вечность. Саша, где ты? Я так думаю, наливай. Ну, давай, Ромуальд. За встречу!
В этих старых горах. Происходят фантастические вещи. Видишь восточный склон. На нем впечатаны письмена. И в них сокрыта вся мудрость Мира. Ты хочешь прочесть? Не спеши. Постигший обращается в прах. В этом вся неуклюжесть…
Но подожди, в каком-то слове мне почудилось…
Ира?!
Господи! Сколько лет! Да. А кажется, только-только. У тебя уже сын?! А у меня, представляешь, сынок и дочка. Вот не думал. Надо же, привелось. И где?! На странице простой бумаги!
Саша, сказано ведь, что нельзя вина. Для дамы есть спирт, во фляге. Медицинский. А ты врачуешь? Понимаешь, есть незаживающая рана. На сердце. Помнишь поезд, уходящий в Ярославль. Он и оставил. Сейчас вмешиваться нельзя. Слишком тонкие образовались ткани. Осенние паутинки, летящие на ветру, и те прочнее. Налейте, Саша, мне из Северного ковша. Я хочу помолиться Звездам. Тут получается, что словами уже нельзя. Тут разве что из ковша. Глоток животворной влаги… Вот такие дела. На берегу Тавриды. Четыре рыцаря, из ствола… Припали к истине жаждущими губами. И Слеза, или мне показалось, из тех бесконечных глаз легла на камень.., а потом геологи удивлялись: зачем тут жемчуг? Кто позволил творению заставлять Даму плакать? Причем тут Осень? Неужели Вы полагаете, что я не могу отличить капли дождя от слез? Кое-чему я все-таки научился. Не такой уж я бездельник. Это только кажется, что я постоянно хлещу вино. На самом-то деле происходит освобождение. Проявление мудрости. Погружение внутрь. Возвращение вглубь. Мне не нужны письмена на склоне. Я знал их. Потому что восстал из праха. Не каждый может. Да и не надо. К чему эта грусть. Напиток из винограда еще не выпит! И пусть последний бокал этого объяснения поднимается за Любовь. И я из любви не кончаю творения, чтобы когда-нибудь возродиться вновь…
1991 год
Впечатления для будущего романа
От составителя:
Эти наброски попали ко мне случайно, и я, собственно, толком не знаю, как их трактовать. И нужно ли это? Я даже не могу утверждать, что это лишь наброски (внутренние наброски) к роману, а не сам роман. Здесь есть герой - писатель. Есть героиня -душа писателя. Есть "типичные признаки" - "столкновение в герое человеческого (личностного) с природной и социальной необходимостью". Что же касается величины формы, то относительно небольшое количество страниц романа возмещается достаточно большим числом Слов его. А глубина и даже бездонность содержания, собственно, вообще снимают вопрос о форме. Да и сам автор говорит, что пишет он вне жанра. Так что, что уж тут обсуждать. Читайте:
Стояло раннее утро. Он проснулся уже давно. Пил чай. Читал чужие и чуждые ему стихи. Читал Набокова. Потом он долго вспоминал, где он читал Набокова в последний раз. Не вспомнил. Пытался заснуть. Перестраивал утро в текст. Строил планы. Текст увеличивался, вываливался из памяти. Тупое собственничество давило неотпусканием. Торжественное слово "творчество" осмысляло происходящее. Он не торопился к листу: медленно встал, зачем-то нюхал носок, напрягался над загадкой этого нюханья, отдавал отчет про легкую боль в сердце, проскальзывал, что не надо вспоминать про учащенное сердцебиение, которое было у отца, потому что происходит неосознанное внушение. Наконец начал писать. Писал неспешно, не уносясь мыслью в запре-дельность. Прочитывал оставленные слова. Не горел. Не было еще ни названия, ни даже намека на сюжет и только смутная тяга написать свой первый роман о себе. Нет, он, собственно, и всегда писал только о себе. Не считал себя, конечно, конечной целью Господа Бога (но было и это), просто не мог о внешнем. Не был пророком. Мир для него был только упражнением для ума, поводом для разговора. Про Мир он писал трактаты, играя в философа. А еще Мир был домом (надо же было куда-нибудь поселить его). И, также, был Мир созерцанием. Он не сомневался в неспособности понять Мир. То есть, и не делал попыток предсказать следующую секунду, но мог зато и почти без ошибок сказать, какой будет вторая вечность.
Он писал о себе. Вот так и напишет без названия и без сюжета, вне жанра, вне Мира. О себе и для себя. Пусть и другие читают, ему-то. Там непонятно все. Каждое предложение. Мука понятна, хотя она и не мука. Весь текст о нуле, о никогда не происходившем, но существовавшем (с тремя "в"). О данном, и не как-нибудь виртуально, а раз и навсегда. Раз и навсегда. Возможно ли понять "навсегда"? Уж не допускаешь ли ты, что оно перейдет и в ту, вторую вечность? И что перейдет? Слова? Слова, расставленные по извечному порядку? По закону предлога? Предлога, как части речи? Части изречения? Части погружения в жизнь? Жизнь успокаивыемаю смыслом? (Пока и ВЫ. Маюсь.) Маение. Покаяться. Только два разных слова. Не объединяет их ни Май, в котором они написаны, когда там, за окном, ветер, бунтующий против разгона первомайских облаков. Не объединяю их я. Но текст. Они стоят рядом в этом медленном тяжелом тексте. Тексте похмелья и просветления. Попытке оправдаться. Оправдаться, так и не поняв, ради, собственно, чего.
Он напишет простую фразу о смерти, как бы пропустив, как бы не заметив ее, чтобы и темы такой не было, но чтобы и не было ее грусти, но, наоборот - легкое дуновение. Светлое пятнышко. Свет в конце жизни. Он напишет эту простую фразу и ляжет спать. Спать в том инобытие, где и текстов-то нет. Нет схематизации мысли. Увековечивании ее в предложении. В том, что предлагает рассмотреть ее в упор. В том, что изувечивает ее. Позволяет ее изучать. Позволяет цитировать. Выпускать в тираж. И она, несуществующая, вынуждена терпеть материю. Упираться в зрачок. В маленькое черное пятнышко. В окно из внутри во вне. И никогда не наоборот. Никогда и никто не может увидеть через глаза человека. И даже ничего в человеке он не увидит, кроме черной зияющей бездны. И тут он, впрочем, увидит в нем то единственное, что и у всех. Все проштампованы одним штампом. И этот штамп - бездна. Люди с этикеточкой вечности весело разгуливают по Миру и поплевывают на него через дырочку. Подстраиваются под прочитанное. Подумывают о бунте. Пыжатся в неординарности. И даже воображают себя степным волком. Потом объединяются в степные волчьи стаи и читают вслух про свою одинокость, и показывают свою грусть в акварельном пейзаже. И лгут друг другу про то, "как там хорошо у тебя схвачено настроение". И пускай лгут. Так уж договорились без договора. Чтобы было полегче, хотя и так не тяжело. Скорее наоборот, легко слишком, и они надевают свинцовые подошвы, дабы не улететь. Боятся улететь. Там ведь не покажешь эти стишки о горечи и боли. Потому как там спросят: "зачем мучался, если обо всем догадался?" и будет стыдно. Стыда и боятся. Со стыда и не улетают. "И назначено им земное чувство – совесть."
Мне бы хотелось на этом и кончить, потому как глаза слипаются. Но, увы, это, как я понимаю, начало того конца. Суждено этому тексту увеличиваться в объеме, теряя в содержании. Потому что, хотя и нельзя уменьшить бесконечность, но можно заменить ее знаком, а со знаком обращаются, как правило, бесцеремонно. Напишите на листе одно Слово. "И воздастся ему." Напишите толстую книгу, и на нее уже будут ставить чайник. "Я не обижусь," - скажете Вы. Не обижайтесь. Тут принципиально неправильный метод. Издать. Дабы знать мнение. Но тогда какой же Вы сумасшедший? А если не сумасшедший, тогда зачем вообще беретесь за это дело? Вы исключительно хитры, если считаете себя сходящим с ума лишь изредка, лишь в творчестве. А потом я нормален и хочу лаврушки на шею. Опомнитесь. Над Вами будут смеяться. "И дадено им (смертным) - смеяться." Вот в чем таинство-то. В вечности уже не до смеха будет. Ужо попробуй смеяться, если ты почти Бог. Не будет там ни слезы, ни улыбки. Ни, прости Господи, пьянства, ни всепоглощающего труда. Правда, не так страшен Бог, как его малюют. Богомазы. (Вот ведь придумали - Бога мазать, или уж не возомнили ли они, что это Он их помазал? Да бросьте Вы, о чем Вы?) Богу надлежит только молиться. Хотя дело это безнадежное, но ведь и не для того делается. А еще о Боге хорошо думать. Лежишь себе этак ночью и о Боге думаешь. И что тут уж самое интересное, не можешь сказать - что думал-то? А если и скажешь, то соврешь откровенно. С бессознательной целью поблистать духовностью.
Вот так и пишет он, медленно, с похмелком. Ни о чем. О ком. О себе. Тихо сам с собою беседу ведет. И куда выведет-то еще! Выведет, удивится и скажет: "Айда, сукин сын, в путь. Пора уже. Хватит ерничать". А он ответит: "Я с тобой изысканно серьезен. Сумасшедший вечно на сносях. В наших необычных разговорах неизбежен непрерывный крах. Потому что Вы мне о погоде. Я о Боге, сложенном в кусты. Вы несете что-то о Свободе. Я уверен, что она - пустырь. Ты уходишь в творчество, как в Веру. Я смеюсь, что бесконечен Ты. Ты малюешь новую химеру. Я сжигаю старые листы."
Нежность - человеческое чувство. Бог с тобой не нежен, не суров. Только сумасшеднее искусство Не выносит распорядка слов.
Без закона, вне Земной планеты Ставит он и чувства, и слова. Вы читали старые газеты? В них осталась чья-то голова.
Да, я брежу, откровенно брежу. Но ведь Вы прочли весь этот бред. Полвосторга выпало в "отрежу". Половина выпало в "ответ".
Не читайте, будучи нормальным. Сказано, "что это не для всех". Звездное не может быть астральным, Как на месте не бывает бег.
Проза, перебитая стихами, может возвратиться назад лишь абзацем. Полным абзацем. Только бы не уронить его. Только бы успеть до просыпания дома. Только бы…
Но дом проснулся. Проснулся с наглой дешевой музыкой за стеной. С будничным своим миром. С миром, незнающим про твои полеты, про твою галиматью, про твое торжественное творчество. Вы живете параллельно, ты и мир. И ты, именно ты всегда подстраиваешься под него. Пишешь, когда он не сбивает. Здороваешься с ним. Поддерживаешь беседу. Юлишь, чтобы все видели, что ты не дурак. Ты, как и они - ученый. Как и они - человек. Как и они - творческая натура. Как и они - степной волк. Но когда мир отпускает тебя, ты начинаешь скулить: да какого?., да что это я нес-то? ведь не верю же этому, не верю! Не то плохо, что играл, а то, что БЕЗОТЧЕТНО играл. Не то плохо, что подстроился, а то, что и не заметил этого…
Вот этот параллельный мир и вломился в текст. Бездарно развалился на листе и возмутил его. Внутреннее Я больше не хотело насыщать рукопись. Требовался допинг, или хотя бы повод.
И он снова взял Набокова, тщетно пытающегося подсмотреть, как пишутся стихи. Затея принципиально безнадежная. Рассматривание творчества сводит на нет его. (Знал ли Набоков о принцине неопределенностей?)
При всем несогласии с Набоковым он что-то подбирал от него, или оставшееся нетронутым им. Набоков все-таки был ремесленник, впрочем, пожалуй, ремесленник, загоняющий себя до Творчества. Без сомнения - вкус. Вне банальности. Вне помпезности.
Но какого дьявола я сунулся в критический разбор? Или умер уже как читатель? Вот оно. Вот в чем неприятие его композиций: они будят во мне ценителя, критика. Кри-тик, какое корявое, крикливое, дерганное, тикнутое слово. Какой-то внешний крик-кричок.
Внешний крик не равен крику внутреннему. Внутри, собственно, и не бывает крика, там шепот, тихая боль. Там протекают неравновесные процессы. И даже изолированная душа никогда не приходит к равновесие, потому - не система она, не пучок нервов.
Какой ты, однако, физикой занялся, брат. Этак дойдешь до охаивания нервизма, или скажешь свое грязное слово о научном подходе вообще. Ты, брат, неуч и охламон. Но лучше уж так. Ведь "уч", по Рембо-Набокову, видимо, словечко черное, с фиолетовой, быть может, огранкой. "Неуч" уже потеплее, коричневое, пожалуй. А "охламон" -вообще веселое словечко, прямо сошедшее с полотен Моне, сиреневое с солнечным и лазурным. Эх, был бы я меценатом, заказал бы себе словарь цветового и музыкального расширения. Чтобы каждому слову свой коллер и свой аккорд.
Словари - хорошие книги, тысячелистные. Возьмешь его этак со скуки и сразу узнаешь, например, что неприкосновенность жилища -это вид конституционного права граждан. Но кто скажет, что есть НЕПРИКОСНОВЕННОСТЬ ДУШИ? Словосочетайте любое словарное слово с душой и лишь тогда поймете всю бесплодность этой игры в дефиницию. Хотя, может, и нет, все эти объясненьица и есть плоды. Плоды просвещения. Комедия, одним словом. Где даже усов не пожалели, обозвав их вторичными половыми признаками.
Душа имеет половые признаки? Национальность? Может ли душа быть "вечно бабьей"? Азиатской? Польской? (Не путать с характером -совокупностью всех психических и духовных свойств человека, если у человека есть свойства.) А, впрочем, не набрасывай на понимание свое этот мистический оттенок. Тем более, когда понимание отсутствует. Отсутствует. В тебе и в Мире.
Знавал я одного такого - понимающего. Вот уж он знал все и никуда не сворачивал. Гений, - говорит, - это талант, помноженный на сверхтрудолюбие. Эх, и трудился же он (тщеславный был). В конце концов заработал себе геморрой, стал перхать бумажной пылью, а в гении так и не вышел. Перепутал, дурень, причину и следствие. Бывает. Его бы волю, да на добрые дела, мог бы из консервных банок дирижабль построить, вошел бы в историю…
Дом, сделав зарядку, позавтракав и заглянув в "Утро", разбежался на службу и снова затих. Затих и текст.
Он соорудил себе чай и снова потянулся к Набокову. Сначала сухо пожевывал его и вдруг возрадовался и все "простил" ему за "деятельную лень", в которой сам хронически находился и которую вдруг озвучил Набоков. После таких находок книга обычно откладывалась, и он наискосок вымерял комнату, виясь мыслью вокруг открытия, как мотылек у лампочки, или уходил курить на лестницу.
Как это Василь Василич сказал: "Частная жизнь превыше всего". Позвольте, господа, жить неторопливо. Ленность, господа, по утверждению известного моралиста, "самая сильная из страстей человеческих", он, правда, о бездеятельной ленности говорил и считал, что нехорошо это. Не одинок он здесь, поддерживает его общ-во, порицает лентяев. Но "люди так охотно верят дурному, не стараясь вникнуть в суть дела, потому что сами они ленивы" (там же). Ленивое общ-во не выносит лентяев. А я бы им ренту платил. Они бы возвернули (воз вернули бы). Они бы между коньяком и кофе мысли поднимали, вносили бы вклад в мировую культуру.
Эка загнул - БЕЗДЕЯТЕЛЬНАЯ ленность. Смею утверждать, бывает ли такая?
Сидит, к примеру, он - дела не делает. И, скажем, о творчестве рассуждает, цитаты выдает: "хороший европейский текст может у хорошего читателя вызывать зримые картины. Стоит ли в иероглифическом письме вопрос о звучании его?" Это ж целая тема, поток диссертаций.
Нда… Вот ведь, символическое письмо… Потому ли они стали образами писать, что у них-правая половина мозга сильнее развита, или правая половина развилась вслед за письменностью?
Но это все внешнее. Мысли эти… Неторопливость… Туфта! А внутри сжигающий поиск. Третий пожар. Никогда не звучащий Вопрос. Вопрос неверующего.
Воистину верит лишь Бог. Даже у святых, даже у ангелов есть сомнение. Не говоря о людях. Эти горделивые существа - люди. Вечно обманывающие себя. Говорящие себе "верую". Но верят-то они лишь себе. В веру свою верят, не в Бога.
Это вещее существо - сущее вещество - человек. И не столько странен он, сколько наоборот - бестолков. Без толку живет, в толкотне. Только не о том все это. Да и зачем мне? Я - человек? Но это только вопрос времени. Что и не заботит поэтому.
Взбалтывает до основания только несуществующее, НЕСУЩЕЕ. А прилагательное "насущное" просто прилагается.
Какое мне дело до бытия (я в быту)? Какое мне дело до стилистической ошибки, если я, собственно, и не знаю, что это за зверь такой, хищный, или, наоборот, парящий. И не стиль - продолжение меня, но, наоборот, я - предложение его неуклюжей ошибки. Я - всего лишь ошибка в стиле. Выпадение из нормального изложения.
напряжение вне тока, сопротивление вне материала. бездорожье бега. и осенняя листва, как непостижимая ласка шагов. как уход от темы. От темы, которой не было. От те-мы, которую невозможно поставить. Потому что уже сама постановка убьет ее.
Потому что
Приглашение к рассказу Евгению Стрелкову
Вечерний город - Ненаписанный рассказ, Весь в маленьких окошках В чужую занавешенную жизнь. И ты идешь неведомо куда, С мольбертом за плечами, Еще не зная, где откроешь краски… А может быть ты просто выпьешь кофе, Перелистаешь старые стихи, Где строчки так знакомы и близки, И рюмка коньяка наверно будет кстати… А за окном проносятся машины, И люди так торопятся устать, им некогда послушать Заратустру, Ведь скоро снег, пора солить капусту, И к морю ехать тоже не сезон.
ОКНА
1.
Иван Андреевич Иной приобрел занятие. Оно нагревалось, таяло, поднималось и замерзало в форме… Состояло оно из скрытых сил, а также глицерина и воска.
Звали его - лампа.
Иной погрузился в свое занятие и мысль отпустила. Это была та самая мысль, котороя у всех и которая всегда другая.
2.
Эпи Сергеевич Гон по некоторой диагонали куба-комнаты существовал поэтом. Он был рад поднимавшемуся, которое было куда больше тех небольших мыслей (что-то о столпах и толпе).
Он никогда не рифмовал люд и лют, потому что знал это. Нет, лютость не присуща каждому, она достояние всех, поскольку нет им никакого дела до стихов и тем Эпи. Для мух и навозная куча - солнце.
Урожденный пионом, он еще не был найден для шмелей и пчел. И хотя это не его этажа мысли, они здесь. Ведь и он часть этой общей одинокости.
5.
Алик Забытый сидел за деревянным столом, бутылкой водки, хлебом, чесноком и салом.
Раз все равны, то всем все равно. И пошло оно все к черту, и с оттяжкой на выдохе.
8.
Это была странная комната, обита деревом и мебель в количестве кровати по центру. Хозяин ее отмечал каждый день словом, отрезанным в стену. Последняя мета "ДАВКО ! 13.12.89 г."
9.
На кушетке лежал Инокетий Павлович Слесарь. На кушеткой дЫмились глЫбиннЫе думЫ: "Нашли у кого учиться - истории! Болваны! Все повторяют кого-то, мы все невольные эпигоны, но кто-то ведь первый. Кто?"
13.
Павлик слагал башню. Башня падала и строилась заново. Отец его ушел в ночь, а матери он не знал.
Она, жена моряка, затяжелела им в одном рейсе, а в другом родила. Моряк, как и Павлик, не знал.
НАБЛЮДАТЕЛЬ
Он склонился над фанеркой-мольбертом и рассматривал шесть одиноких Миров.
Они пересечениями входили в него, он видел их разность и произведение. Он знал, что оборвись провод, дающий Земле электричество, все они, и по-своему, были бы рады возрождению свечей… Шесть Миров - шесть Мазков желтым по черному.
ДВОРНИК
Лучится желтый фонарь. В пейзаж опускается листок. Дворник подбирает его. Там буквы: приглашаем Вас к написанию рассказа о доме, которого нет.
Разрушение смятием. Урна.
Дворнику было двадцать шесть.
Оборван Стих, и отзвучала тема. И вечер стих, и ночь укрыла Мир. И города чуть слышная поэма, Тревожит сон зашторенных квартир. декабрь 1989 декабрь 1990 декабрь 1991
далее?
|